Через столетие после смерти Гоголя школьники, до конца не прочитавшие мертвые души, рассказывают друг другу страшные истории о том, как Гоголь был похоронен живым. Нашли нечто не совсем понятное у Гоголя гомосексуалисты и волокут его в свой стан — прикрыть мистикой и гоголевской красотой в описании тлена примитивизм своей "непохожести и отверженности".
Пушкин, который наше все, — это море — ясное и прозрачное, видимое до горизонта, необъятное, временами — непостижимое, но светлое и глубокое.
Гоголь — иное. Гоголь — озеро русской равнины, в погожий день — светлое, в ненастье черное с желтыми листьями на поверхности, с омутами, в которые затягивает неосторожного.
Его произведения из школьной программы кажутся написанными уверенной кистью спокойного мастера, но если копнуть глубже, то в их спокойной повествовательности взметнется такой омут и откроются такие глубины, что до дна не достать. А на дне — сам Гоголь. Не художник, но личность, с мятущейся до последнего смутной, сложной душой, загадку которой мы стараемся понять и не можем... Мистический русский писатель.
У него была подоплека к тому, чтобы стать таким — все было не просто еще до рождения.
"Мать Гоголя, Мария Ивановна, урожденная дворянка Косяровская, вышла за Василия Афанасьевича четырнадцати лет, Василий Афанасьевич был старше ее почти вдвое. Про свою семейную жизнь Мария Ивановна сообщает:
"Жизнь моя была самая спокойная; характер у меня и у мужа был веселый. Мы были окружены добрыми соседями. Но иногда на меня находили мрачные мысли. Я предчувствовала несчастья, верила снам. Сначала меня беспокоила болезнь мужа. До женитьбы у него два года была лихорадка. Потом он был здоров, но мнителен..."
Мария Ивановна отличалась сильно повышенной впечатлительностью, религиозностью и суеверностью. Суеверен был и Василий Афанасьевич. Суеверием дышит его рассказ, как он женился на Марье Ивановне: будто бы во сне явилась ему божья матерь и показала на некое дитя. Позже в Марии Ивановне он и узнал это самое дитя.
Николай Васильевич Гоголь родился в марте 1809 года. Точно дата рождения его неизвестна. Сам Гоголь праздновал его 19 марта. До него Мария Ивановна имела двух детей, но они родились мертвыми. Появился на свет Гоголь в Сорочинцах, куда Мария Ивановна отправилась в ожидании родов. Николай рос хилым, болезненным, впечатлительным ребенком. Его мучили страхи; уже тогда он узнал угрызения совести.
А. О. Смирнова в своей "Автобиографии" рассказывает со слов Гоголя, как однажды он остался один среди полной тишины. "Стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность". Тишину эту нарушила кошка. Мяукая, она осторожно кралась к Гоголю. Ее когти постукивали о половицы, ее глаза искрились злым зеленым светом. Ребенок сначала прятался от кошки, потом схватил ее, бросил в пруд и шестом стал ее топить, а когда кошка утонула, ему показалось, что он утопил человека, он горько плакал, признался в проступке отцу. Василий Афанасьевич высек сына. Только тогда Гоголь успокоился.
Кошка, напугавшая в детстве Гоголя, встретится потом в "Майской ночи", в ее образе мачеха будет подкрадываться к падчерице с горящей шерстью, с железными когтями, стучащими по полу. Встретиться она и в "Старосветских помещиках", серая, худая, одичалая она насмерть напугает Пульхерию Ивановну. Это воспоминание прекрасно передает детские страхи Гоголя.
Другой рассказ Гоголя из его детства касается таинственных голосов.
"Вам, без сомнения, когда-нибудь случалось слышать голос, называющий вас по имени, когда простолюдины объясняют так: что душа стосковалась за человеком и призывает его; после которого следует неминуемо смерть. Признаюсь, мне всегда был страшен этот таинственный зов. Я помню, что в детстве я часто его слушал, иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, т и ш и н а б ы л а м е р т в а я, даже кузнечик в это время переставал, ни души в саду; но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихии, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины, среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из саду, и тогда только успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял эту страшную сердечную пустыню" ("Старосветские помещики").
Таинственные голоса — это легкие галлюцинации слуха; их слышат в детстве многие, испытывая при этом не жуткое ощущение, а скорее любопытство. Гоголь испытывает страх. Обращает внимание на то, что уже тогда, ребенком, он ощущает м е р т в у ю тишину и даже "страшную сердечную п у с т ы н ю".
Болезненная предрасположенность к страхам укреплялась рассказами старших о том, что "Боженька накажет", об аде и мучениях грешников, о дьяволе и нечистой силе.
Гоголь сообщает в одном из писем к матери:
"Я помню: я ничего в детстве сильно не чувствовал, я глядел на все, как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне. Никого особенно не любил, выключая только вас, и то только потому, что сама натура вдохнула это чувство. На все я глядел бесстрастными глазами; я ходил в церковь потому, что мне приказывали, или носили меня; но стоя в ней, я ничего не видел, кроме риз, попа и противного ревения дьячков. Я крестился потому, что видел, что все крестятся. Но один раз, — я живо, как теперь, помню этот случай, — я просил вас рассказать мне о страшном суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказывали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли".
Понятно, что такое начало не предвещало легкой судьбы и легкой литературы, раз уж ребенку даровано было стать писателем. Тем более, что на долю Гоголя выпала смутная эпоха, которую, по замечанию историка литературы Богдановича, он должен был провозвестить как Кассандра, осознавая, какую страшную весть он принесет. Он мучался то болью, то предчувствием боли, то осознанием непоправимости и фатальности своих предсказаний.
"Ни с одним именем в русской литературе, кроме имени Достоевскаго, не связано так тесно все трагическое в судьбе и жизни России, как с именем Гоголя. Но Достоевский жил позже; он только развил, раскрыл, освоил то, что раньше видел, предвидел, вернее, предчувствовал "в священном ужасе" Гоголь. С Гоголя "все началось", а потому и самого Достоевскаго, и его появление нельзя понять, не поняв и не оценив Гоголя. Но если о Достоевском справедливы слова Розанова, что его станут понимать, как следует, только "в дни великих потрясений", то тем более это справедливо относительно Гоголя. Понять Гоголя вполне, дать настоящую критическую оценку его творчества и, особенно, выяснить значение его влияния на русскую жизнь, по нашему мнению, можно только теперь, только в наши дни, когда "тяжелое грядущими дождями" облако уже нависло над "необ'ятным простором" России и залило ее потопом.
Гоголя читать любили всегда, все признавали его литературное значение еще при его жизни, — и русское общество, и русская критика. Весь последующий период русской литературы признан был единодушно периодом "после Гоголя". Но как наивны теперь в наши трагические дни кажутся некоторые критические отзывы о нем, представляющие т. называемое установившееся мнение. "Гоголь утвердил в русской литературе реалистическое направление, Гоголь изобразил русскую действительность" и т. д. — вот обычныя школьныя определения значения Гоголя. Но вчитайтесь, Господа, еще раз в вышеприведенную выдержку из "Мертвых душ". Фигура Гоголя предстанет пред Вами вовсе не в виде правдиваго повествователя, полнаго эпическаго спокойствия и безпристрастия, а скорее в образе пророка и юродиваго, полубезумными и страшно расширенными, "неестественною властью освещенными очами", глядящаго в "сверкающую даль, Русь" и всею силою чувствующаго что-то, — неизвестно доброе или злое, — но что-то, безумно страшное, безконечно широкое и вместе безгранично опасное, что должно совершиться с нею. Глядит он, однако, еще невидящими, хотя и "освещенными неестественною силою глазами". Ему, его одностороннему взору "не было дано" понять то, что скрывалось в этом, полном грядущими дождями, облаке, но почувствовать приближение чего-то трагическаго, ("и грозно об'емлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь в душе моей") дано было больше, чем кому либо. И, мало того, ему дано было почувствовать и то, что он сам причастен к вызову этой "полной грядущими дождями" тучи, что он сам резкими бичами своей сатиры неосторожно взбесил русскую тройку, понесшуюся в эту неизвестную сверкающую даль, что он... короче: русская революция началась с Гоголя. Вот откуда у Гоголя — этот его ужас пред собственными творениями, это сожжение "Мертвых душ", эта "Переписка с друзьями", за которую так неистово набросился на него Белинский и, наконец, эта трагическая кончина, кончина человека, невынесшаго разлада между своею личностью и своим творчеством.
Из русских критиков первый почувствовал эту трагедию Гоголя — России Розанов, и именно благодаря изучению Достоевскаго, когда писал свою известную работу об его "Великом инквизиторе". Но и Розанов со всей своей безграничной итуицией все же понял сам для себя свою догадку только тогда, когда близко соприкоснулся с грядущей революцией, т. е. после того, как в его собственной душе совершался подобный же переворот. Этот "гениальный циник", не скрывающий ни одной своей мысли, как бы она ни была мелка или постыдна, сам бывший "революционер", не таил и своего чисто животнаго страха пред революцией. "В 1904-5 г., — пишет он в своих "Опавших листьях", — я хотел написать что-то в роде "гимна свободы"..., а теперь... бежал бы, как зарезанная корова, схватившись за голову, за волосы, и... реветь, реветь, о себе реветь, а, конечно, не о том, что "правительство плохо" - вечная экстемпоралия ослов! Этот-то именно животный страх пред революцией и заставил Розанова, с присущим ему чутьем, почувствовать в Гоголе "личнаго врага" и обрушиться на него в "Опавших листьях".
Пушкина он не считает родоначальником новаго направления, а завершителем всего предыдущаго, Петровскаго периода русской литературы. Пушкин и Лермонтов "ничего особеннаго не хотели". Именно — все кончали. Именно — закат, вечер целой цивилизации. Море русское гладкое, как стекло... на всем — великолепный стиль Растрелли... Эрмитаж, Державин, Жуковский, Публичная библиотека, Карамзин... В стиле Растрелли даже оппозиция — это декабристы... Тихая глубокая ночь. Но "Дьявол вдруг помешал палочкой дно, и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков... Это прошел Гоголь. За Гоголем все. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы. "Лишние люди". Тоскующие люди. Дурные люди... "Фу, дьявол, сгинь".
Так "ревет" на Гоголя Розанов. Но, оставив в стороне эту "психологию недорезанной коровы", мы все же должны отметить в речах Розанова то, что составляет их внутреннюю правду, т. е. что "с Гоголя началось" то критическое отношение к рус. действительности, постепенно создавшее в России революционный дух. Не потому, чтобы его раньше вовсе не было. Оно было всегда, а особенно со времен Елизаветы и Екатерины. Но Гоголь первый внес в это отношение тот пафос безпощадности и непримиримости, который лег в основу дальнейшей рус. общественности.
До Гоголя сатира была приятною игрою, которой забавлялись даже и цари. После него она стала страшным приговором, осуждавшим Русь на муку готовящейся операции, и убедить ее лечь под операционный нож — стало ближайшей задачей русской интеллигенции. Отсюда и "Ганнибаловы клятвы" западников, и мессианистический пафос славянофилов, чувствовавших неизбежность для России "креста и искупления".
Но потому-то и глубоко неправ Розанов в отношении к Гоголю, когда шлет по его адресу такие упреки. Эти упреки не только никогда не отнимут у гоголя его великаго достоинства, составляющаго всю сущность его творчества, осознанную им самим, но даже тем более укрепят за ним ореол непримиримаго борца с человеческою пошлостью.
Внутреннюю сущность людей можно так-же хорошо распознать по их отрицательному идеалу, как и по положительному, т. е. не только по тому, как они понимают добро, но и как они понимают зло. Олицетворенное Гоголем зло в виде чорта, "похожаго на немца" с свиным рыльцем, копытами и длинным хвостом, свидетельствует о том, что для Гоголя, как потом и для Достоевскаго, понятие зла отождествлялось именно с понятием пошлости, а, следовательно, и противоположным ему понятием являлось понятие красоты. "Красота спасает (духовно) мир", — сказал Достоевский. Пошлость, наоборот, морально губит мир. Это всем своим существом чувствовал Гоголь, Гоголь — поэт — пророк.
Пошлость страшнее убийств, страшнее многих страстей и пороков. Каются, хотя и на кресте, разбойники, лобызают ноги Христовы грешныя Магдалины, раздают свое накопленное неправдами имущество сребролюбивые закхеи, грешившие много, но и возлюбившие много. Но неспособными к добру являются лишь самолюбивые "праведники" фарисеи, тщеславие и пустое самодовольство которых составляют сущность их натуры, а найденная доля внешняго благополучия — предел их желаний. Ему ли, Гоголю, до мозга костей романтику идеалисту, было стать в лучшие дни расцвета своего творчества на стороне этой пошлости и защищать ея идеалы? Конечно, — нет, и он безпощадно бичевал эту пошлость смехом своей сатиры. Только под конец своей жизни, в дни упадка душевных сил, он понял, что ведет этим Россию по пути испытаний, может быть, по пути крестному. Начал "бить отбой". Он умер от сознания ужаса того, что грозит его Руси, но остановить взбешенной его бичем тройки уже не мог. В этом сознании, что надвигается что-то неизбежное и непоправимое, Гоголь и умер."
Умерев, Гоголь не нашел покоя. "У самого Гоголя под конец его жизни были попытки придать символу отвлеченный, аллегорический, даже мистический характер, то есть, он уже превращал действительность в символ. Русские символисты эту отвлеченность и мистицизм Гоголя сделали своим знаменем. Здесь гибель для живых образов. С Гоголем это происходило оттого, что действительность уходила от него из-под ног."
Через столетие после смерти Гоголя школьники, до конца не прочитавшие мертвые души, рассказывают друг другу страшные истории о том, как Гоголь был похоронен живым. Нашли нечто не совсем понятное у Гоголя гомосексуалисты и волокут его в свой стан — прикрыть мистикой и гоголевской красотой в описании тлена примитивизм своей "непохожести и отверженности". Загадка Гоголя трансформируется современным, падким до сенсаций интеллектом в "страшилку", в штамп и ярлык, ибо это коллективное общее русское бессознательное не выносит такой тайны "своего" писателя, который давно должен был бы быть понят нами — а вот же — не получается...
"До сих пор в Гоголе больше нераскрытого, чем раскрытого. Какие душевные тайны имел в виду, Гоголь, говоря о своих сочинениях? К какому концу вел он своего Павла Ивановича Чичикова? Все ли понятно в "Вии", в "Страшной мести"? Что означает магический вызов колдуном души дочери Катерины? Почему Хома Брут не утерпел и взглянул? С какой стати "нос" Ковалева посещает Казанский собор?.. Почти в каждой вещи Гоголя, действительно скрыта какая-то тайна. Его произведения напоминают утопленницу-мачеху из "Майской ночи". Дело прозрачное, светится, а внутри что-то черное. Что-то темное есть в образах Гоголя.
И в личной жизни повсюду тайны. Об отношениях Гоголя к женщине приходится ограничиваться догадками. Загадочны и непонятны многие его отношения к друзьям и знакомым. Его письма в смысле достоверности часто очень сомнительны. Иногда кажется, будто он составлен из лоскутков, он поражает упорством, он человек одной цели, одного замысла. Люди, горячо любившие Гоголя, сплошь и рядом, терялись в определениях, каков же он. С. Т. Аксаков с горечью признавался: "Я вижу в Гоголе добычу сатанинской гордости"; но он же потом заявлял: "Признаю Гоголя святым".
...Странный человек... тяжелый, мрачный человек! Много в нем темного, неприятного.
Много сравнений и сопоставлений невольно встает пред читателем, когда он склоняется над дивными страницами и думает об ужасной судьбе их творца. Все эти и другие образы покрываются одним, самым страшным образом. Есть у Гоголя отрывок неоконченного романа о пленнике и пленнице, брошенных в подземелье. От запаха гнили там перехватывало дыханье. Исполинского роста жаба пучила свои страшные глаза. Лоскутья паутины висели толстыми клоками. Торчали человеческие кости. "Сова или летучая мышь была бы здесь красавицей". Когда стали пытать пленницу, послышался ужасный, черный голос: "не говори, Ганулечка". Тогда выступил человек. "Это был человек... но без кожи. Кожа была с него содрана. Весь он был закипевший кровью. Одни только жилы синели и простирались по нем ветвями. Кровь капала с него. Бандура на кожаной ржавой перевязи висела на его плече. На кровавом лице страшно мелькали глаза..." Гоголь был этим кровавым бандуристом-поэтом, с очами, слишком много видевшими. Это он вопреки своей воле крикнул новой России черным голосом: "Не выдавай, Ганулечка!"
Надо наслаждаться жизнью — сделай это, подписавшись на одно из представительств Pravda. Ru в Telegram; Одноклассниках; ВКонтакте; News.Google.